Он сказал, что все гости — незнакомые ему выдающиеся личности.
Юкио Мисима, «Дом Кёко»
Истории известно несколько русских авторов, которых называли русскими Дюма, намекая на плодовитость и склонность к историческому жанру.
Первый, кто приходит на ум — Григорий Петрович Данилевский. Его в советское время хоть и не включали в советскую школьную программу, но активно переиздавали. У многих сохранился тот самый том, где были «Сожжённая Москва» и «Княжна Тараканова».
Что примечательно, Данилевский творил без отрыва от службы — был главным редактором ежедневной газеты «Правительственный вестник» и дослужился до тайного советника (штатский аналог генерал-лейтенанта).
Редакция этой интересной газеты располагалась в доме 71 по Невскому проспекту — этот тот самый дом, где вход в станцию метро Маяковская. Обязательно вспоминайте об этом человеке каждый раз, когда будете проезжать эту станцию.
Трогательный портрет чиновного беллетриста оставил служивший под его началом Евгений Опочинин:
…Во время моей совместной службы с ним он был членом совета Главного управления по делам печати и главным редактором органа всех министерств газеты «Правительственный вестник», причем ему же принадлежал главный надзор над издававшимся тогда «Сельским вестником». Но не подумайте, чтобы эти многосложные обязанности отнимали у него много времени — вовсе нет. Дело обходилось очень просто: заседания совета по делам печати происходили не так уж часто, времени отнимали немного, да можно было иногда и отсутствовать на них.
В редакцию «Правительственного вестника» Григорий Петрович являлся обыкновенно в третьем часу дня. Здесь он обычно доставал из ящика письменного стола сложенную четвертушками бумагу с отогнутыми полями и начинал пестрить ее своим мелким почерком, продолжая какой-либо свой роман или повесть. Иногда только работа эта прерывалась или посещениями каких-либо официальных лиц, которых нельзя было не принять, или редкими осложнениями по службе. Она, эта служба, не доставляла ему никаких хлопот: были «дорогой» Евгений Николаевич и не менее «дорогой» Илья Антипович, которые спокойно вели дело. А контора с многочисленным штатом исполняла свои обязанности и, кроме того, давала сановитому романисту великолепных переписчиков. Пишущих машинок тогда еще не было, и все произведения Григория Петровича с малоразборчивых его оригиналов переписывались вручную в двух, трёх экземплярах каждое. И два маленьких чиновника, занимавшихся этой работой, посвящали ей все служебное время, да еще работали и на дому. Зато рукописи романов и повестей Данилевского изготовлялись в великолепном виде: это были толстые тома в большую четверку, написанные чудесным почерком, на хорошей плотной бумаге.
Со временем, когда подросли детки Григория Петровича, Константин и Михаил, и стали обнаруживать наклонность пописывать, их юные произведения стали также переписываться в нескольких экземплярах в конторе. Однако это были только опыты: у Константина в прозе, у Михаила в стихах, и они, увы, не увидели света и осуждены были храниться в рукописях в одном из шкафов «Тришкиного архива», как непочтительно именовал его покойный Шубинский. Но кроме детских литературных опытов семьи Данилевского, бывало, что в конторе переписывались пространные критические статьи, посвященные произведениям Данилевского.
Помню я, между прочим, как было дело с помещением одного из романов Григория Петровича в журнале «Русская мысль». Не припомню сейчас, который из двух его романов это был — «Черный год» или «Сожженная Москва», но это дела не меняет.
В.М. Лавров приехал в Петербург договориться с Данилевским об условиях: размере гонорара, сроках печатания и т. д., и вдруг ему было предъявлено автором и поставлено как conditio sine qua nоn (непременное условие (лат.)), чтобы в журнале была помещена огромнейшая, растянутая на несколько номеров статья дружественного автору критика откуда-то с юга, представлявшая собой сплошной хвалебный гимн. Она обнимала собой деятельность романиста с самого ее начала; в ней автора «Новых мест» и «Беглых в Новороссии» называли русским Купером, возвеличивали всячески, кадили ему на все лады…
Вукол Михайлович Лавров попробовал было отговориться от помещения стеснительного панегирика, но Данилевский стоял на своем, объявив, что иначе не даст романа. Что было делать? Дело было перед подпиской, и о новом романе Данилевского было объявлено. Волей-неволей пришлось согласиться.
Вспоминается мне, как, откуда-то узнав об этом, пришел к нам в редакцию Сергей Николаевич Шубинский и, поместившись сбоку моего стола, широко развел руками и, с покорным видом опуская вниз голову, возгласил:
— Преклоняюсь. Преклоняюсь. Этот выше всех литературных фокусников во всем мире. Нет, подумайте: не только сам сцапал тройной гонорар за дрянной романишко, а еще и хвалителя себе нанял за счет издателя.
И Шубинский закатился веселым смехом.
В конторе между тем хвалебная статья была великолепно переписана, заключена в красивую цветную обложку, а потом передана мне Григорием Петровичем с умильной просьбой, которой не исполнить было нельзя: утречком, за кофейком, просмотреть статейку (в шесть-семь печатных листов), сгладить шероховатости и проч.
С таким же наказом получал я от Г.П. Данилевского и романы его размером в двадцать пять — тридцать печатных листов перед сдачей их издателю. Я должен был просматривать их «утречком за кофейком», то есть попросту редактировать их, уничтожая анахронизмы, тщательно исправляя во многих местах слог и проч., и проч. И приходилось просиживать за этой работой по неделе и по две, жертвуя последними свободными часами при каторжной дневной и ночной редакционной работе.
И при всем том Григорий Петрович был милый и приятный человек. Он был другом многих крупных художников, в том числе И.К. Айвазовского, но не Репина, которого недолюбливал за его, как он говорил, натуралистическое направление.
Другой кандидат в русские Дюма — Всеволод Сергеевич Соловьёв, сын известного историка, но не родственник известному философу-любителю скипидара. Он пользовался не меньшим успехом, написал, среду прочего, весьма острый памфлет против Блаватской, а в 1917 даже успело выйти полное собрание его сочинений. Советская власть решила, что этого вполне достаточно, и про Всеволода Сергеевича недолго забыли.
Ещё так называли графа Евгения Андреевича Салиас-де-Турнемир, для простоты «графа Салиаса». Писал он из жизни высших сановников и, само собой, советская власть решила, что такого народу не надо. Хотя, если задуматься, про кого ещё писать графу? Тем более, что место народного графа уже занял другой граф — Лев Николаевич Толстой, тоже не чуждый исторической романистике.
Последний и самый подзабытый среди тогдашних отечественных Люма — Даниил Лукич Мордовцев. Он писал в основном про приключения казаков и даже иногда на украинском, однако «хуторскую философию» критиковал. Жизнь мотала его порядочно, однако при всех неурядицах он сохранял завидную плодовитость, а также впечатляюще длинную бороду.
Кроме того, книга рекордов Гиннеса называет самым плодовитым писателем эпохи гусиного пера Юзефа Игнация Крашевского, который тоже был русским подданным и немало пожил под Пружанами и в Житомире.
Насчёт гусиного пера не очень точно: писать стальным пером — всё-таки намного быстрее, чем гусиным, и оно не мочалится. Любой, кто пытался писать и этим и тем, оценит разницу.
К тому же, Крашевский успел дожить до 1887 года и застать первые пишущие машинки. Тогдашние писатели внимательно прислушивались к прогрессу. Лев Толстой печатал свой последний роман «Воскресенье» на русифицированном «Ремингтоне», а Марк Твен и вовсе гордо заявлял, что все свои рукописи сразу набирает.
Что до писания от руки, то, пусть это и дело не быстрое, но оно не умерло до сих пор, разве что шариковую ручку больше макать не надо. Так писал Айзек Азимов, причём, по университетской привычке ведения конспектов, не обычными буквами, а стенографией. Бывший ковбой Лоран Пэйн (1916—2001) признавался, что все его бесчисленные вестерны были написаны от руки: творческих идей было так много, что у него так и нашлось досуга, чтобы обучиться машинописи.
Но всё-таки Крашевский был скорее польским Дюма — потому что писал он строго по польски. И был человеком не более русским, чем такой же подданный российского императора Генрик Сенкевич.
Причём я уверен, что пылкий патриот Дюма одобрил бы Крашевского — ведь в конце жизни усердный старец успел отсидеть полтора года в прусской тюрьме за шпионаж в пользу Франции.
Уже в советское время русским Дюма будут по инерции называть Валентина Пикуля. Он, конечно, тоже скандально-драматичный и весьма вольно обращался с историей, но всё-таки знаменитого имени не должно быть слишком много. В конце концов, можно назвать его советским Дюма — хотя полное собрание сочинений Пикуля уместилось в какие-то 28 книг, сгруппированные в 22 тома.
Но задолго до них этот переходящий титул получит человек, который успел написать всего четыре больших романа, три повести, пять рассказов и семь пьес, что составило собрание сочинений в семь томов, изданное историком Полевым, который в восторженном предисловии поставил талант автора вровень с гоголевским. С такой оценкой трудно согласиться. Однако безусловно этот автор писал нескучно, что было редкостью во все времена. К тому же он носил абсолютно замечательную фамилию: Вонлярлярский.
Василий Александрович Вонлярлярский был ровесником Лермонтова и даже подружился с ним, когда они вместе учились в школе гвардейских юнкеров. Послужив какое-то время в гвардии, он вышел в отставку, и вёл жизнь типичного свободного от службы аристократа: бывал на балах, пресытившись светской жизнью, отбывал в смоленское имение, расположенное в деревне с замечательным названием Рай, и даже успел жениться.
Для человека, который умер в 38 лет, на том самом рубеже под который «Пушкин подгадал себе дуэль и Маяковский лёг виском на дуло» семь томов — это немало, однако вроде бы ничего уникального. Но прозвище «русского Дюма» (или «смоленского Дюма», чтобы отличать от прочих) принесла ему не столько плодовитость, сколько удивительная скорость работы.
Практически все эти тексты созданы им за три последних года жизни, а опубликованы в последние полтора. Всё это время он отчаянно пытался вылечить нас курортах южной Франции некое нервное заболевание, которое толкало его к письменному столу и в то же время неуклонно тащило в могилу. При этом его истории — не бред безумца, не вереница ужасных видений и непереносимых душевных терзаний. Напротив, это очень сюжетные и реалистичные бытовые истории, основанные обычно на непонимании между героями — типовой интриге обычной для тогдашних водевилей.
Его наследие очень неровно и роман «Большая Барыня», который считается вершиной творчества и переиздавался даже в советское время, написан примерно на середине творческого пути, а наибольший успех при жизни выпал готическому роман в письмах «Ночь на 28-е сентября».
Вообще, безумие творчества людей с душевными заболеваниями несколько преувеличивают. Даже Ломброзо в достаточно донаучном труде «Гениальность и помешательство» признаёт: для настоящего безумца очень сложно дописать до конца даже одно предложение и добиться, чтобы оно было связным. А прозы, которая требует и фантазии, и напряжения ума, безумцы избегают. Подлинные графоманы предпочитают сочинять путаные стихи, многостраничные трактаты по вопросам политики и философии, а также, разумеется, многочисленные проекты и послания во всевозможные организации. Даже с живописью всё непросто: есть люди, которые выплёскивают своё безумие на холст, но множество душевнобольных, сохранивших творческие способности, творят во вполне классической манере — и даже профессиональные искусствоведы и не менее профессиональные психиатры обычно не способны отличить творчество душевнобольного от творчества художников, которые просто любят эксперименты и надеются попасть в модную галерею через шок публики.
Вполне возможно, поживи Вонлярлярский больше, он открыл бы для себя и другие подходы и жанры.
Что касается его старшего брата Александра Александровича, то он пережил брата и сканчался, когда ему почти исполнилось шестьдесят лет. И уже тем интересен, что тоже носил прозвище, немного связанное с творчеством Александра Дюма — «граф Монте-Кристо».
А прозвали его так не за литературное творчество и даже не за мстительность, — а за огромное состояние, которое он нажил на строительстве шоссе в пятьсот вёрст от Москвы до Варшавы на участке Малоярославец—Бобруйск, где было истрачено почти в два раза больше первоначально выделенного бюджета. А также за участие во множестве других весьма выгодных государственных подрядов.
Так они и жили, два брата — один смоленский Дюма, другой малоярославско-бобруйский Монте-Кристо.