Розенталь и Нора Галь — две священные филологические коровы. Но пользы от них — как от козла молока.
Между тем, они по-прежнему пользуются авторитетом среди филологов и редакторов. А авторы их читают и не могут понять — почему от таких умных книг не будешь писать лучше?
Причина этому есть. Но добираться до неё придётся через топи и бездорожье, попутно разгадывая загадки поменьше. Не каждый отважится на этот путь. Даже одного шага достаточно, чтобы услышать от редакторши «Ах, какой он пошляк, ах, как он не развит!» и обида останется на всю жизнь.
Начнём с попытки разобраться в причинах популярности «Слова живого и мёртвого». А потом разберём его главные ошибки. Это будет сложнее, потому что потребует пересказа простым языком весьма специфических работ по прикладной риторике и стилистике.
Почему эта книга популярна до сих пор? Причин две.
Во-первых, сама личность Норы Галь внушает уважение. Её переводы — действительно целая эпоха в советской истории и многие из них прекрасно читаются до сих пор.
Во-вторых, очень долго у этой книги не было никакой альтернативы. Розенталь в своих руководствах по стилистике интересуется больше правильной передачей китайских имён, чем точным переводом и словоупотреблением.
Именно книга Норы Галь стала верным другом советского редактора — ведь это же настоящий учебник придирок, виртуозное пособие по доведению автора до белого каления постоянными переделками.
Возможность судить, осуждать, выносить приговоры — важнейший компонент власти. Судебная власть возникает одновременно с обществом — именно через неё закон связан с исполнением. Даже избираемые вожди у воинственных древних иудеев были в первую очередь судьями — именно «Книгой Судей» называется библейское повествование о тех временах.
«Читайте Нору Галь!»- советовал редактор, исполосовав машинописную страницу кровавыми пометками.
Автор шёл домой, доставал книгу и пытался понять, чего от него хотят.
А понять это из книги Норы Галь почти невозможно.
Большая её часть заполнена примерами неправильного словоупотребления. Примеров действительно много, но они учат только одному — находить такие примеры в чужих текстах.
Также есть некоторое количество «правильных» примеров. Правильность многих из них спорна. Переводить ли ‘ello как «драстуй» или «зд’аствуй» — дело вкуса (думаю, редакторы времён Норы Галь такое бы не пропустили). То, что во времена Даля слово «учёба» было областным и просторечным (говорили «учение»), вовсе не значит, что оно стало популярным только после революции — как нетрудно установить, заглянув в Национальный Корпус Русского Языка, в конце XIX века «учёба» говорили даже столичные гимназистки. Словарь Даля составлялся в первой половине XIX века, там много чего нет — например, слова «частушка» в современном значении.
А вот слово «ребятёнок» давно устарело — что не мешает ему присутствовать прямо в авторском тексте.
Очень чуткая к советскому канцеляриту, Нора Галь ухитряется не замечать стилистических особенностей других культур.
По её мнению, японец не может сказать — «Негоже человеку исчезать без всякой причины». Конечно, это зависит от статуса (едва ли это скажет столичный интеллигент), но старомодный провинциал — вполне. Претензия же к выражению «спесивые самураи неслуживые…» показывает, что филологическое образование не заменит страноведческого: само слово «самурай» образовано от глагола со значением «служить», это не смешение стилей, а именно игра слов.
Иногда доходит до незнания даже своей культуры — якобы «Там царило полное запустение» писать нельзя, потому что запустение — это пустое, а пустое полным не бывает. Но запустение — это не пустота, а хаос и заброшенность. «Полное» в такой фразе — просто синоним слова «абсолютное». Библейская «мерзость запустения» — это совсем не про пустоту, а про то, что на месте разрушенного Иерусалимского Храма установили богомерзкого идола («И поставлена будет им часть войска, которая осквернит святилище могущества, и прекратит ежедневную жертву, и поставит мерзость запустения» (Дан.11:31), «устроили на жертвеннике мерзость запустения, и в городах Иудейских вокруг построили жертвенники» (1Мак.1:54) и т.д.)
Остальная часть книги заполнена приветами и поздравлениями, в том числе любимому учителю Кашкину. И проклятиями в адрес канцелярита.
Всё это сцеплено настолько крепко, что текст выглядит почти недоступным для критики. Потому что ошибки, допущенные автором (кроме указанных), — это как раз те, о которых она не говорит.
Начнём с того, что совершенно непонятно, как пользоваться этой книгой. Если ты хочешь отредактировать свой текст — зачем тебе почти не систематизированный список ошибок во фразах, которые в твоём тексте точно не встречаются?
Мне это напоминает эксперимент одного фантаста, который сначала составил список избитых штампов жанра, а потом, по собственному признанию, оформил их в виде романа и выпустил. Сам автор очень гордится своим остроумием и не замечает, что на выходе получилась странная химера — если это роман, то штампованный и глупый, а если справочник, то им пользоваться невозможно.
Далее — из текста Норы Галь непонятно, чем должен руководствоваться автор, когда подбирает нужное выражение. Из раза в раз повторяется обтекаемое слово «уместно», но как отличить уместное от неуместного?
Видимо, предполагается, что уместно то, что подходит по смыслу.
Например, в переводе уместны те слова, которые выражают мысль автора. А переводчик ведёт себя, как комментатор священных текстов — он читает отрывок на древнем, возможно уже мёртвом языке, понимает, что хотел сказать автор (как правило, пророк или великий мудрец), и излагает это на простом, профаническом языке с тем же смыслом.
Тут встаёт неудобный вопрос — а почему Нора Галь уверена, что она правильно поняла мысль автора? Кого мы читали в её переводах — Бредбери, Сэлинджера и Сент-Экзюпери или все-таки Нору Галь на сюжеты из Бредбери, Сэлинджера и Сент-Экзепюри? В конце концов, выступает же у неё образцовым переводом «By God, he was a big one. By God, he was the biggest one I ever heard of» — «Ну и здоровая же. Черт, я даже не слыхал про таких», где половина слов не совпадает (Интересно, зачем здесь «же»? И заметно влияние «Мастера и Маргариты» — Бога в советском переводе быть не может, а вот чёрт вполне присутствует).
В конце концов, откуда это редакторское всезнание? Не каждый автор даже сам может сказать, что именно говорит написанный им текст. Даже грозный прокуратор Иудеи был вынужден прогонять непрошенных литобработчиков из Синдреона, отвечая на их предложения правок — «Что написал, то написал».
Если замысел автора искажает неправильное словоупотребление — то искажает ли этот замысел цензура общественной морали (в предисловии пишут, что Оскар Уайльд был осуждён, но не пишут, за что) или просто традиция книгоиздания (Нора Галь переводила «Озарения» как сборник стихотворений в прозе, хотя во французских изданиях Рембо, начиная с посмертного «Реликвария», «Озарения» и «Последние стихотворения» печатаются как один цикл со сквозной нумерацией, а «Голода» среди них нет — этот текст сохранился только в «Одном лете в аду»)? В конце концов, собак у Даррела зовут именно Ссыкун и Дристун (в переводе — стыдливые Вьюн и Пачкун), потому что такой уж он человек, Даррел.
И, если следовать этой же логике, имеет ли право редактор вмешиваться в текст автора, который пишет на родном для них обоих языке? Ведь автор, как правило, лучше редактора знает, что он хотел сказать.
Если приглядеться, можно сделать вывод, что Нора Галь не только заменяет обтекаемые формулировки бюрократического языка на конкретные. Точно так же старательно она стремится заменять экспрессивные и просторечные формы на более спокойные и тусклые, правильные. Но как быть, если автор описывает людей, которые говорят ярко и неправильно, которые «беспокойны»? И разве не становится такое слово как раз мёртвым?.
Нора Галь, как и подобает филологу советской школы, превозносит стилистику (правильность речи) и игнорирует риторику (речевое воздействие).
Но осуждать канцелярит с таких позиций — странно. Ведь язык официальных бумаг, постановлений и отчётов, всё то, что у Розенталя названо «официально-деловым» и «научным стилем» — это и есть законченная стилистика, лишённая риторики. У всех слов — строго определённые значения, синтаксис стандартный. Говорить правильно на нём — это говорить готовыми блоками, не приходя в сознание.
Отчасти это влияния старой риторики, которую преподавали в дореволюционных гимназиях. Первые светские учебники (начиная с пособия Ломоносова) появляются в XVIII веке и переносят на русский язык традицию французского классицизма. Главным для красноречия считается правильный подбор аргументов и ясное их изложение. А что до риторических приёмов, то вместо них автор должен определиться с одним из трёх доступных штилей и, выбирая из синонимов, ставить то слово, который подходит. Например, для высокого штиля нужно употреблять слова с корнями греческими, латинскими, церковнославянскими. Для среднего допустимы слова с русскими корнями, можно ввернуть иностранное выражение. Для низкого уместно использовать слова просторечные и диалектные.
Спорить об уместности риторический фигуры тут бессмысленно — это всё равно, что спорить об уместности творительного падежа.
Конечно, уже Ломоносов понимал, что никакие образцы и правила не заменят упражнений и советовал:
разум свой острить чрез беспрестанное упражнение в сочинении и произношении слов, а не полагаться на одне правила и чтение авторов.
Уже к начале XIX века стало ясно, что «высокий штиль» в русской словесности не сложился. Хвостов прославился как объект пародий, а гимназисты хохотали над стишками про «элефантов и леонтов». В хрестоматиях был Тредиаковский, а в журналах — Пушкин. Нетрудно догадаться, кого предпочитали читать. Стандартом стал средний стиль, им писали романтики и им переводили даже высокие трагедии.
«Не говорить красиво» советовал не только Базаров, но и Белинский. Для политизированных критиков вроде Белинского, Чернышевского и Добролюбова любая риторика — это обман, потому что убеждает читателя, обольщает его идеями, с которыми он, прочитав их в другом изложении, ни за что бы не согласился.
Но весь смысл риторики в том, что это необычная, парадоксальная речь, которая выламывается из рыночного бормотания и «цепляет» аудиторию.
Когда Цицерон начинал свою речь словами «Доколе же ты, Катилина, будешь злоупотреблять нашим терпением?» он, конечно, не надеялся увидеть, как сенатор Каталина встаёт со скамьи и отвечает — «До завтра, а потом перестану». Это вопрос — риторический, необычный, неправильный, он вообще ответа не требует. И в той же речи встречаем знаменитый оксюморон «их молчание подобно крику». Это не какая-то бессмыслица, а совсем наоборот, очень даже большой смысл — «молчание сенаторов свидетельствует о вине Катилины лучше, чем самые яростные и громкие обвинения»
Советской власти на первых порах повезло — её первые агитаторы смогли нащупать силу неправильности. Когда комиссар звал матросов «рубить контру» — это работало, хоть и было стилистически чудовищно с точки зрения Норы Галь (матросы едва ли будут атаковать с саблями в конном строю — да и сражаться они будут не с контрреволюцией, а с теми, кто на её стороне).
В 1930-е годы риторику продолжали отрицать, — её заменяла партийная сознательность. Чтобы подготовить выступление, было достаточно прочитать в газете про успехи социалистического отечества и козни коварных врагов, а потом изложить перед залом. Между готовыми абзацами допустимо вставить своё простодушное мнение, выраженное неказистым народным языком. В конце заверить аудиторию, что ты не сомневаешься — пятилетка будет в четыре года, враги разоблачены, благосостояние повысится — ура, товарищи (бурные, продолжительные аплодисменты)!
Иногда эти риторические, пусть порой и некорректные фразочки даже попадали на официальные лозунги («Головокружение от успехов», «Жить стало лучше, жить стало веселей», «За Волгой для нас земли нет»). Каждая из этих фраз могла бы вызвать неудовольствие Норы Галь… но она прекрасно знала, что за это бывает.
Так строили свои речи все — от пионера на политинформации до самого товарища Сталина.
Появление учебников Розенталя только закрепило эту странную химеру. У Розенталя выделены стили официально-деловой, научный, публицистический, литературный и разговорный (без разделение разговорного на сниженный и средний, хотя они отличаются) — но публицистический стиль не убеждает, а только информирует. Оно и не удивительно — убеждение означает, что убеждаемый недостаточно лоялен. Если кого-то нужно убеждать в преимуществах социалистического строя, — это означает, что они не самоочевидны. Публицистическая статья сообщает (или вскрывает) факты и эти факты говорят сами за себя. У такого текста нет автора — как нет автора у исландской саги или судебного приговора.
Какие-то «средства выразительности» допустимы только в художественном стиле, но в основном это просто разрешение описывать более подробно или переставить пару слов в предложении. Можно ли вставлять разговорный язык в художественный текст? Ответа у Розенталя нет.
В ту эпоху, когда писалась книга Норы Галь, даже спичрайтеры вождей уже не понимали, чего хотят от них слышать. Революционные лозунги были опасны для строя, унылая статистика производства цветных телевизоров по сравнению с 1914 годом вызывала зевоту, а новоделы официального курса как будто сочинялись вредителями. О каком «строительстве коммунизма» может идти речь, если в любом городе — несколько позаброшенных строек, где откровенно конь не валялся?
Работа Норы Галь — типичное дитя своего времени. Смысл текста, рассказанная в нём история её не волнует. Анализируется только отдельные предложения — нет ли в них грамматических или синтаксических недостатков? Не проникло ли туда неуместное антисоветское выражение?
Но свободна ли сама работа от риторики? Увы, как раз риторическая составляющая и обеспечила её успех.
Все части книги «от автора» написаны истерическим, нарванным тоном. Это не спокойный переводчик, который объясняет, почему это место надо переводить именно так — это истеричная училка, которая орёт на весь класс. Русский язык в опасности, ему угрожает канцелярит — поэтому никаких непонятных иностранных слов, никаких расхожих выражений, вот это новое слово тут неуместно (почему?). Футбол — слово плохое, это калька с английского. А вот вратарь хорошее. Я с нетерпением ожидал, когда же авторша заявит, что слово «говно» писать нельзя, оно жаргонное (интересно, чей жаргон имеется в виду? Неужто сантехников?), а вот «дерьмо» — можно, оно литературное, так могут ругаться, например, английские моряки (советские моряки уже не ругаются)
Иногда (редко) Нора Галь разрешает использовать синонимы. Но даже с синонимами её коридорчик русского языка оказывается на удивлением узким и пустым. Для каждого явления в мире есть два-три готовых слова, их и нужно поставить, чтобы тавтологии не было.
За постоянной истерикой умело спрятан тот факт, что речь самой Норы Галь просто набита шаблонами и корявыми выражениями, которые не выражают ровным счётом ничего.
Люди добрые! [Неуместная ассоциация с «подайте кто, сколько может»]
Давайте будем аккуратны, бережны и осмотрительны! [Канцелярит в лучших традициях объявлений на железной дороге. Так и ждёшь продолжения: «Не оставляйте детей и другие вещи без присмотра! Осторожно, двери закрываются. Следующая станция — Западные Котлы»] Поостережемся ‘вводить в язык’ такое, что его портит и за что потом приходится краснеть! [Части предложения не согласованы. «За что потом» — просторечие. Слово «поостережемся» уместно как лексический курьёз. Выражение «вводить в язык», помимо неуместной ассоциацией с гинекологией, закавычено — зачем? Автор намекает, что оно неправильное?]
Мы получили бесценное наследство [сейчас уже говорят «наследие», язык — не относится к недвижимому имуществу], то, что создал народ за века [опять просторечие, предлог «за» в значении «на протяжении» в наше время почти не употребляется], что создавали [тавтология], шлифовали и оттачивали для нас Пушкин и Тургенев [что с синтаксисом?] и еще многие лучшие [«ещё многие лучшие» — почти «здорово и вечно»] таланты нашей земли. За этот бесценный дар все мы в ответе [перед кем?]. И не стыдно ли, когда есть у нас такой чудесный, такой богатый, выразительный, многоцветный язык, говорить и писать на канцелярите?! [Стыдно, товарищ Галперина, писать таким бафосом, смесью Ломоносова и тёти Розы с Привоза]
И дальше:
Быть может, самое действенное, самое взволнованное слово в нашем языке — как раз глагол. Быть может, не случайно так называется самая живая часть нашей речи.
Я честно прочитал эту фразу пять раз и не понял, что за глагол имеется в виду в первом предложении. Глагол в значении «слово»? Глагол в значении части речи? Само слово «глагол» (в каком из значений?)? Это высказывание не просто путаное и тёмное — оно не согласовано, в духе народной потешки «тихо светит месяц ясный в мавзолей твою».
Такой комментарий можно написать к почти любой странице её труда…
Вообще, управлять языком — известная привилегия. Начиная от протокольных выражений дипломатов и заканчивая специфическими терминами профессий. Причём чем больше ограничена свобода — тем больше ограничен язык.
Пожарные терпеть не могут, когда их называют «пожарники».
Актёры в театре не работают, а служат. Работают в театре гардеробщики и технички.
В армии не «являются», а «прибывают» (и куча других слов). На флоте есть только одна верёвка — на которой вешают. Моряки не плавают по морям, а ходят.
Ну а тюремный жаргон — это целый мир, полный опасностей. «Дела» у прокурора, а у зэка — «делишки». Не «садись», а «присаживайся». Не упоминать петухов и любых рогатых животных. «За спасибо — ебут красиво», а надо говорить «от души». Не бывает ничего «дырявого» — только «сквозное». Не «обидеться», а «огорчиться». И никаких «просто», потому что «просто — это жопа».
Судя по книге Норы Галь, нравы среди филологов ещё жёстче, чем на красной зоне.